справка в бассейн с доставкой

Арабески моей жизни



На главную
Литературный Маяк

Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой..
.
В Отделе письменных источников Вологодского государственного музея­-заповедника хранится уникальный памятник письменности – рукописное сочинение «Арабески моей жизни», относящееся к первой половине XIX столетия. Ее автор – вологодский помещик Алексей Федорович Резанов (29 августа 1819 – 5 июня 1848) – представитель древней дворянской фамилии Резановых.
Предлагаем читателям часть из обширных воспоминаний куркинского помещика. Особое внимание читателей обращаем на то, что все описываемое происходило в нашем милом Куркино и его окрестностях.
Как жили люди!.. Все это мы обязаны знать, любить и хранить.
В публикации сохранена орфография и пунктуация подлинника.
 
День 29 августа 1819 года был виновником явления моего на этот свет. В этот день, как известно, празднуется Усекновение главы Иоанна Крестителя, и по этому случаю установлен св. отцами пост. Следовательно, я родился в постный день, хоть я нисколько не кажусь быть постником. Не могу описывать первых месяцев и годов моего детства, потому что помнить их никому не возможно. Помню только то, что я был взлелеян на руках доброй Натальи Андреевны, называемой у нас в доме мамушкою. Нас было у родителей штук 18­-ть, из коих я последний. Как все дети, я был баловнем у моих родителей. Мне не отказывали ни в чем, что и было причиной, что я имел от рождения характер довольно крутой, сделался капризен, упрям, никого не слушался. Для укрощения меня в гостиной на печке положен был прут. Я до того был злопамятен, что когда однажды маменька моя, вычищая мне нос, причинила боль, то за это я не ходил к ней на руки и не здоровался несколько дней.
У меня были две сестры, две тетушки и брат. Сестры, по обыкновению, как старшие надо мной, драли меня за уши, сердили, выгоняли меня из комнаты, когда я входил к ним. Одна из сестер и из тетушек были моими матушками крестными, и что довольно странно, что как будто от того, что они меня крестили, они и любили меня больше, чем другие.
Наконец наступило то грозное для меня время, когда мне объявили, что уже пора начинать учиться. Сколько слез было пролито! Но, увы, на мои слезы не смотрели, и моя сестра Мария Федоровна засадила меня за азбуку. Я сквозь слезы повторял за ней слова и за каждую ошибку получал подзатыльники. Сестра Надежда Федоровна находила большое утешение дразнить меня, когда я сидел за книгой, гладить по голове, как будто из сострадания к моему несчастию и тому подобное – я плакал и учился.
Вдруг стали говорить об учителе немце, которого выписывают для брата, а не для меня. Как я тогда радовался. Учителя немца я представлял себе никак не менее как чертом или букой, которой пугают маленьких детей. Но при появлении Якова Богдановича Штофеля мой страх пропал. Он так был добр, так ласков к нам, что не прошло, может быть, и недели, как я уже просиживал у него в комнате целые вечера, с ним и с женой его Матреной Федоровной. Да и трудно ли женщине привечать к себе дитя, когда взрослые люди готовы проводить всю свою жизнь у ног хорошенькой женщины. А ведь мне тогда не нужна была красота, мне нужны были конфеты и пряники, которых у нее было всегда очень много. Проводя таким образом вечера, я нечувствительно выучился французской азбуке, которую однажды экспромтом продекламировал моему папеньке, получил от него поцелуй и конфеты. После этого я у него уже стал учиться без малейшего сопротивления.
Блаженны годы детства! Всякая безделица утешает дитя и заставляет его забывать в мгновение его горе. Не без особого приятного чувства вспоминаю те месяцы, которые я провел в деревне при Якове Богдановиче. Как сейчас помню те холодные осенние утра, в которые мы ходили с ним удить рыбу в прудах нашего сада, берега которого были уже подернуты слюдой льда, или еще раньше идти с ним в лес и выбирать вересковые палки, обчищать их и поджигать на огне. Впоследст­вии эти палки вошли у нас в такую моду, что мы только не спали с ними.
С каким удовольствием катались мы в дровнях по первому снегу вместе с сестрами и с Яковом Богдановичем. С каким любопытством смотрели мы на кормление в соседней деревне каплунов, спеша поспеть туда в полдень, чтоб слышать не одну сотню петухов, кричащих в один голос, предчувствуя приближение часов, в которые их по обыкновению кормили. С каким торжеством возвращался я домой и видел брата еще спящего. С каким нетерпением ожидал я вечера, чтобы идти опять к Якову Богдановичу и пускать там маленькие фейерверки, которые он сам делал для нас.
Так точно, как я выучился французской азбуке, Штофель научил меня и счету цифр, сложению и вычитанию, употребляя для этого маленькие пряники и конфетки. Одним словом, я ничего не желал лучшего в мире, был всегда весел, кроме тех минут, в которые сестры ставили меня в угол, не брали с собой гулять к козам, на птичник или на дальний пруд, который находился в полуверсте от села Куркино, и запирали меня в мою спальню с няней Мироновной, на которой я вымещал всю мою злость, стаскивая с ее головы платок и щипал ее за бородавку, торчащую на ее щеке. Она меня уговаривала, я тем более еще царапал ее и ревел. Наконец я становился на окно и смотрел в форточку, ожидая церемониального шествия капельмейстера Я. М. с несколькими собаками и кошками, в ватной шинели, в пуховом картузе с дубовой палкой, идущего для сбирания грибов в рощах сада с корзиной в руках.
Наконец меня перевели из моей спальни в одну комнату с братом, дали мне дядьку Андрея (горького пьяницу) вместо Мироновны, и я, просидевши несколько часов в классах, с какою радостью бросался на шею моей Наталье Андреевне, целовал ее в рот, в глаза, в нос, в уши, одним словом, вылизывал у нее все лицо. И с какой досадой опять возвращался после обеда в классы, оставляя на камешках (на балконе) сестер со свитой певчих девок, выбирающих ягоды для варенья, и по окончании класса получал от них за послушание пенки с варенья. Со времени переселения моего в одну комнату с братом я стал немножко постепеннее. Видя брата, читающего иногда книги, я сам вздумал читать их. Первая книга, которую я начал читать, была «Вечерние беседы». Но я ничего не понимал, что читал, частью от рассеянности, а главное от того, что не хотел уступить брату в скорости чтения, который, будучи старше меня, читал лучше, и мы взапуски читали с ним, гордясь тем, кто из нас раньше кончит книгу. Для этого мы без всякого принуждения вставали в осенние дни в 7 часов и до классов со свечами читали нашим дядькам помянутые книги.
Так текли дни моего детства под присмотром доброй Натальи Андреевны и Штофеля. Ничто особенное не нарушало спокойствия нашей деревенской жизни. Она текла подобно тихому ручейку, прикрытому ветками сосны, так однообразно, что за неделю вперед можно было рассказать весь ход нашей семейной жизни, оживляемой по временам приездом соседей с их сыновьями и дочерьми.
Три феномена в целый год потрясали село шумом празднующего народа, то были: Пасха, Троицын день и так называемый Чудов день (чудо архистратига Михаила), который наше село праздновало из старины – от церкви того названия, в которой до построения моим батюшкой храма во имя Преображения Господня в самом селе мы были прихожанами.
Все эти три праздника отличались один от другого способом самого празднования. Именно: Пасха, этот весенний праздник, в который как будто с воскресением Христа, воскресает и вся природа, праздновался со всеми христианскими обрядами.
Как везде и всегда он начинался заутреней, потом была обедня, после обедни мы в кругу нашего семейства разговлялись сыром и пасхой с яйцами, благословленными священником, потом все ложились отдыхать и т.д. Но главное замечательное явление было то, что на другой или на третий день праздника все соседние попы со всем причетом и с женами их являлись к нам славить и христосоваться, не говоря уже о попах и дьяконах с дьячками, и пономарях с пономарицами, которые почти на половину были уже пьяные. Особенного внимания заслуживают семинаристы, которые являлись с поздравительными речами и, вставши перед образом в своих до невозможности длинных сюртуках с величайшими чубами, намазанными салом, на голове, в валяных сапогах, декламировали самым уродливым образом свои речи. Начало одной из них я запомнил. Она начиналась обращением к моему батюшке следующими словами: «О, великая персона, воссияло солнце!» Больше я не помню. Часто случалось, что некоторые из них, декламируя на память, вдруг останавливались и вытаскивали из кармана засаленные тетради, рылись в них несколько времени, чтобы припомнить забытое место, которое они с великим трудом отыскивали. После всей этой процессии, которая обыкновенно продолжалась не менее часа, им давали денег и кормили за большим столом в лакейской или в кухне. Не могу без содрогания вспоминать об этих попах, которые, напившись во славу Воскресения Христова, отправлялись славить по избам и напивались уже донельзя, упадали на дворах в грязь с крестом в руках. В последующие дни господа перегащивались друг у друга, и святая неделя кончалась последним колокольным звоном после обедни, в так называемое Фомино воскресение. Господа дьячки и прихожане до того звонили с утра до ночи, что мой батюшка принужден был запирать колокольню и брать ключи от нее к себе. Сверх всего этого, в первый день праздника вся наша дворня являлась христосоваться, разделившись на два батальона, мужской и женский, и мы, получивши от каждого человека по яйцу, начинали катать ими, вырывали друг у друга, бились ими и, наконец, наедались ими до того, что делались больны. Тогда от нас отбирали все яйца и садили за книгу.
День же Троицына дня, или лучше сказать последние два дня заговенья перед Петровым постом праздновались в нашем селе под качелями. С самого утра из всех окрестностей села кругом верст на 20 сходились поселяне и поселянки разряженные, что называется в пух. Мы всегда любовались с китайской беседки нашего сада на пестреющие с разных сторон группы крестьян с их семействами. Все тропинки полей кипели народом, стекающимся со всех сторон и походили на ленты всевозможных цветов, колеблемые ветерком, и солнце, озаряя их, отражало в них свои лучи подобно как в радуге. Подобно ручейкам, текущим с снеговых гор от весеннего солнца и образующим под низом водяное поле, толпы народа с шумом валили в наш двор из всех его ворот, и он захлебывался разно­цветными волнами гуляющих.
Посреди этой толпы несколько человек гигантского роста в самых странных костюмах, возвышаясь на сажень подобно Тифонам посреди этого людского моря, расхаживали с палицами Галиафа и пугали мальчишек, бегая за ними и сдергивая с них огромными шестами шапки, оставляя по следам своим писк и визг поселянок, которые опрометью бежали от них, поднимая подол своего шелкового платья, совмещающего в своем колорите все существующие яркие цвета на свете.
Качели с скрипом поднимали людей и подобно аэростатам носили их по воздуху, и родная песня русская, вторя свисту и скрипу качелей, раздавалась в воздухе, то исчезая, то снова являя свои звучные перекаты, сопровождаемая игрой на кларнете и хлопками в ладоши, символами, означающими излияние чувств наслаждения и радости русского мужичка, который, подгулявши в меру, в синем кафтане, в красной рубахе с пуховой шляпой набекрень, ходя под качелями, пощелкивает орешки, вытаскивая их из своих полосатых штанов и махая белым своим платком, приплясывал под лад песенников и музыкантов. Там подобно змее тянется длинный ряд сельских красавиц, нарумяненных и набеленных подобно деревянным куклам и, то свертываясь в кольцо, останавливался, и посреди его являлся какой-­нибудь молодец с заткнутыми за пояс полами своего кафтана и, ударяя по своей трехструнной балалайке, пускался вприсядку, размахивая шляпой, вздрагивая и ломаясь подобно гальванической лягушке. То круг разрывался, снова вытягивался в разноцветный шнур и, колышась посреди бесчисленных зрителей, рвался на части, образуя несколько кругов и в середине их начиналась пляска, сопровождаемая песнями. И опять звуки кларнета раздавались посреди удалых перекатов голоса.
Даже сам владыка дерзал иногда пуститься в камаринскую, потряхивая своею сединой и запутываясь в подряснике, косил траву своей седою бородою. Вершины палаток белились подобно стаду лебедей на озере и кипящий самовар с сбитнем пускал клубы пара, приманивая к себе сельских девиц промочить засохшее от песен горлышко. На одной из них подобно шару на палатке главнокомандующего в военном лагере возвышалась зеленая елочка, сзывая удальцов подкрепить свои силы животворной влагой пенного вина и рябиновой настойкой или травником. В другой стороне гуляющие подобно стрелкам рассыпались, бегая в горелки. Но вот толпа мальчишек кидается к балкону дома, на котором появились корзины с пряниками. Они толпятся, снявши шапки и разинув рты, дожидаясь того времени, когда хозяева дома и их гости начнут горстями кидать им пряники. Они подобно муравьям толкались, давя друг друга, падая, производя тревогу, и с криком кидались на пряники, уподобляясь в этом шумном поле бекасам в степях африканских, пока ушат воды, вылитый с балкона, не заставлял их расступиться с криком, плачем и вместе хохотом. Таковая забава повторяется не один раз, и мальчишки расходятся с подбитыми глазами, растерявши свои шапки и изорвавши и перемочивши все платье, очень довольные несколькими пряниками, которые им удалось поймать на мокром песке или на траве вместе с крапивой.
Но вот запад вспыхивает пурпуром от лучей тонувшего за горизонтом солнца, толпы народа редеют, крики и песни уставших поселян начинают утихать, волны народа колышутся, рассыпаются радужными снопами в разные стороны, и звуки песен их исчезают в отдалении, вторя песне рожка, сзывающего стада с пастбища на покой, и песнь кузнечика возвещает наступление майской ночи, которая в тысячу раз бывает очаровательнее дня.
Прохладный ветерок сдувает с листочков дневной загар солнца, и мрак, подобно туманному свету в спальне красавицы, нисходит на землю, и луна, как молодая невеста, выкатывается на свое лазурное ложе и любуется в зеркале ручейка, шепотом разговаривающего с камушками, как будто боясь нарушить всемирную тишину. Удары сторожа раздаются в привязанную к амбару доску. Природа умирает. Птички, перепархивая на ветках, с щебетаньем находят себе приют на ветках зеленых рощей и, завернувши в перья свой носик, ждут утреннего зефира, чтобы, встрепенувшись, воздать хвалебную песнь Всевышнему. Но проходит мгновенье, восток золотится багровым заревом, и луна бледнеет, испугавшись незваного гостя, который уже брызжет своими лучами на природу и отражает их в дрожащих кристаллах росы. Природа просыпается, и жаворонок из поднебесья возвещает начало дня. Таковы майские ночи в нашем северном климате. Утихающий пожар запада надевает новое платье на востоке, и искры его подобны искре, упавшей в порох, покрывают поверхность густым туманом, который, оросивши землю, подобно серафиму улетает, исчезая в поднебесье. И после этого говорят, что у нас нет ночей, ночей очаровательных, божественных, скорее нет ума у тех людей, которые так говорят.
Характер же третьего праздника, то есть дня Чуда Архистратига Михаила, имеет пиком своим пьянство всего околотка. Этот день собственно празднуется дворовыми людьми три дня самым неистовым образом. Еще за несколько дней котел пивоварни чуть не плавится от ходящей в нем браги и обхватывающего его огня. Не ведра и не бочонки запасают люди, но бочки как пива, так и вина. Накануне праздника обыкновенно бывает всенощная, к которой священник приходит уже пьяный. Утром же звон колоколов сзывает всех к обедне и все соседние и из самого села дворовые люди, одевшись в самолучшее свое платье, толпами спешат в храм, как будто для того, чтобы, помолившись, испросить у Бога успехов их пьянству и веселью. По окончании же обедни каждое семейство в своей избе ждет священника, чтобы поднести ему первую чарку зеленого вина и с его благословения начать свою трапезу, из-­за которой все уже выползают почти на четвереньках. Вечером же начинается так называемая посиделка, которая продолжается всю ночь и опять повторяется то же пьянство, шум, и по большей части все это кончается дракой. Таким образом проводятся целые три дня и никакая власть господина не в состоянии удержать этого разгула. Во всем барском доме трудно в то время насчитать двух человек, которые бы не тыкались носами в тарелки, служа за обеденным или ужинным столом. Мы, то есть я и брат, по свойственному в наши молодые годы любопытству, бегали тайком под окна изб смотреть на эти пиршества и, не довольствуясь смотрением сквозь стекла, переодевались в какие-­нибудь полушубки и, втершись в двери с толпой зевак, с удовольствием любовались на русские пляски, восхищаясь своим инкогнито. Ни один бал не восхитил бы меня тогда своим блеском и пышностью, как эта посиделка, на которой начиная с старого до малого все были пьяны. Огромные жбаны с пивом и штофы с вином стояли на столе, и хозяин лишь только успевал наполнять их, радушно кланяясь каждому прихлебателю, который, отпивши с полжбана (а это право составляло не менее четверти ведра), снова пускался в хоровод и притопывая своими каблуками в широких шароварах пускался вприсядку, ломаясь ни больше ни меньше, как черт перед заутреней.
Этот праздник бывает в сентябре, когда все плоды уже созреют и даже перезреют и обильной рукой сбираются с деревьев, которые, лишившись своих перлов, вянут и обнажают свои ветви, с ропотом пуская по воздуху пожелтевшие уже листы свои, которые с трепетом носятся по воздуху, как будто страшась ушиба от падения на землю, но наконец по законам тяготения падают на нее, стелются, гниют и открывают обширное поле действий для псовых охотников, ожидающих этого так называемого времени черностопа, как добрый христианин ждет светлого праздника. Тогда у помещиков только и бывает дела, что отъезжие поля. Ни ветер, ни осенний дождь, который туманит даль до бесконечности и щиплет лицо подобно булавкам, не суть для них препоны. Бурку на плечо, арапник в руки, свору борзых на руку – они рыскают по полям, атукают, ломают огороды, врываются в чащу леса, завидя косого мошенника, который как ком снега выпархивает из своей засады, как серна летит по полю, лавирует как судно под парусами и видя неминуемую гибель от своих врагов, наступающих уже на его заячьи лапы и с визгом нетерпенья готовых уже разорвать его на части, вдруг как будто приковывается к одному месту, и враги его, подобно черепкам лопнувшей ракеты, разметываются во все стороны, оставляя ему свободное поле для утеку к опушке леса. Ни крик охотников, ни хлопки арапника тогда не в состоянии уже удержать его полета и он, подобно усиливающемуся каждую секунду вихрю, мчится к лесу, и протяжный свист псаря возвещает невозвратную его потерю. Тогда сбираются снова все охотники в одну груду и, собравши собак на свору, ведут переговоры о дальнейшем их путешествии. Наконец опять гончие кидаются в остров, ловчий с заботливым видом, подобно евнуху в султанских гаремах, объезжает опушку леса, выглядывая вывалившуюся из него собаку, и вдруг раздается лай, который подобно колоколу на вече сзывает своих товарищей на совещание против их врага. Лай раздается сильнее и сильнее и, наконец, сливается в один неистовый гул, который слышится все ближе и ближе и вот что­-то белое подобно ядру пушки с легкостью зефира выкатывается на поле. «Ату – его» раздается сзади и борзые, свистя подобно стрелам, летят за этим комком, настигают его, раздается писк младенца и радостное «го-­го­-го» доезжачего с поднятою вверх фуражкой возвещает победу. Нож блестит из­-за его кушака, кровь брызжет и разорванные на части лапки животного кидаются зардевшимся собакам. Тут обыкновенно начинается спор о том, чья поймала, и мир заключается заздравным кубком за пролитую кровь.
Вечереет, холодный ветер заставляет не на шутку разминаться на коне и подбавлять внутреннего жару. Звук рога раздается и весь эскадрон псарей и господ их сбирается в одну груду. Подобно разводу с церемонией делается смотр всем собакам, лошадям, псарям и зайцам и, наконец, люди, собаки и лошади тихим шагом отправляются поближе к дому, в котором самовары уже ждут на столе гостей и хозяев. Вот приезжают и хозяева с гостями, распоясываются. Приказывают высушить платье, отчистить серебряные насечки на ремнях и петлицы на кафтанах, раздеваются и, усевшись кругом самовара, наперебой рассказывают своим женам о их ратных подвигах, спорят о удальстве охотников и о скачке собак. Спорят, спорят и для уразумения дела общим советом посылают за доезжачим, который еще с арапником в руке и с рогом через плечо является рассекать гордиев узел недоразумения и, получивши рюмку водки и стакан чаю, отправляется варить кашу собакам и расседлывать лошадей. Наконец, является посреди стола котлик с ромом. А сахарная голова подобно огненному столбу, водившему израильтян в пустынях, покрытая синим пламенем ада трещит и обтекает как худая сальная свеча через проволочную сетку в ром. Химический процесс кончается, пламя гаснет, и серебряный ковш наполняет стаканы беседующих, потом еще раз, еще раз, и устаток вместе с общим одобрением на счет скорейшего отправления на боковую разводит каждого из них в свою комнату до утра.
Но вот затевается у нас свадьба. Надежда Федоровна выходит замуж. То-­то радость, будут праздники, будут гости, классы на время закроются. Является жених со свитой родственников, музыка не умолкает в саду, гостям нет счету. Наконец наступает день венчания. Плошки освещают церемониальный поезд в церковь. Непривычные кони храпят и озираются на зарево вспыхивающего скипидара и, наконец, марш екатерининских времен встречает новобрачных, приехавших в дом. Я являюсь в курточке, обшитой серебряными шнурами, подвитой, получаю подарки от моего нового зятя (который, между прочим немногим считаю прибавить, годился бы мне в папеньки), бегу их показывать лакеям, нянькам и мамкам и, переломавши в тот же день по крайней мере половину всего подаренного, получаю за это выговор. Наконец праздники кончаются, на нас опять надевают нанковые курточки барсового цвета от чернильных пятен и «грамматика есть искусство говорить и писать правильно» писклявым голосом раздается в сводах классной комнаты.
Наступают осенние вечера, нам делают огромной величины и самым нелепым образом раскрашенные змеи, трещотки из бумаги гудят в воздухе, и мы в колпаках, в теплых шапках с наушниками сидим на галерее и любуемся этой невинной забавой, дергаем за шнурок, и змей с рокотом плавает по воздуху, то поднимаясь в поднебесье, то опускаясь и образуя несколько кругов в воздухе, подобно борзому коню, который грызет цепочку своего мундштука, с нетерпением просит воли, чтобы улететь дальше, дальше. Шалунья ласточка стрелой летит ему навстречу и, пораженная громом трещотки, стремглав мчится в поднебесье, расправляя свои черные крылышки, и, остановившись в воздухе, дразнит его своим протяжным свистом и, вольная, летит под кровлю дома к своим птенчикам, которые, высунувши свои полуоперенные головки, пытаются выскочить к ней навстречу. Вдруг раздается с верхнего балкона голос: «Дети, пора домой, уже на дворе становится сыро, да есть ли на вас колпаки, а где ваши дядьки, застегните ваши шинели, домой, домой» – и балкон запирается. А мы остаемся вымаливать каждую минуту времени у наших дядек и с досадой в сердце слушаемся их, собираем змея и, спрятавши его до завтра куда-­нибудь за двери, идем вверх благодарить наших родителей, а за что право не знаю, так делали наши отцы во время царя гороха, и мы должны были делать. С какой завистью смотрели мы из окон на наших сестер, гуляющих перед домом на кружале, собирающих кислицу и бегающих взапуски вокруг цветника. Я бы готов был тогда отдать все за одно только позволение в осенние 8 часов вечера гулять вместе с ними и дразнить собак и кошек капельмейстера Егора Васильевича с важностью расхаживающего с дубовой палкой по кружалу и сбирающего в свой красный носовой платок кислицу и другие целительные травы для настою (он, как и все великие композиторы, имел своего рода странности и довольно сильно придерживался горячительных напитков), но об этом нельзя было и помыслить. Скорее могло солнце обратить свой ход, чем мы совратить наших родителей от мысли, что на дворе не сыро и не холодно и нельзя простудиться в августе месяце в вязаных носках, в набитых пухом плисовых шапках, в валенцах и в ваточных шинелях, застегивающихся на все пуговицы, которых числом было больше чем дыр в решете. Думая делать нам пользу, они делали нам один только вред из одного только педантизма к старине. Но вот уже теперь нельзя в 30 лет бегать верхом на палочке по двору и распускать по плечам кружевной воротничок рубашки, следовательно, можно было бы по примеру других приучать и детей к разным атмосферам времен года, не завертывая их в хлопчатую бумагу, как обваренных раков в крапиву. Такое соображение было бы гораздо полезнее. С другой стороны, пословица гласит, что у каждого барина своя фантазия и еще, что город, то норов, что деревня, то обычай. Да и то нужно сказать, что ведь быль молодцу не указ.
Алексей Резанов.
 
На главную
Литературный Маяк

117